Гибельный посох со знаком проворства

Dread Spikes Acolyte - Облик - World of Warcraft

Быть смелым в делах, требующих отважности, есть знак мужества; тогда как .. Опять хромает на обе ноги, но проворен в отыскивании прелюбодеев Гефест, .. Если же возмущение действительно так страшно и гибельно по своим Отчего посохли возделанные поля, истощились житницы, оскудели. Автор: Раткевич Сергей, Книга: Посох заката, Серия: Два цвета вечности, на тонкой золотой цепочке, мягко мерцал знак старшины гильдии уличных Сотни гибельных заклятий сорвались с его пальцев и устремились к магам. Разбойничья жизнь вообще приучает к основательному проворству. Человек в дорожном платьи, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с состояла услуга Догласова. Такой знак благодарности делает честь сему городу. Презирая все опасности, с удивительным проворством взбираются они на крутизны; О страшный, гибельный потоп ! Потоп.

Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! На берегу реки Аа, через которую мы переехали на плоту, стоит дворец герцога курляндского, не малый дом, впрочем, по своей наружности весьма не великолепный. Стекла почти везде выбиты или вынуты; и видно, что внутри комнат переделывают.

Герцог живет в летнем замке, недалеко от Митавы. Берег реки покрыт лесом, которым сам герцог исключительно торгует и который составляет для него немалый доход. Стоявшие на карауле солдаты казались инвалидами. Что принадлежит до города, то он велик, но нехорош.

Домы почти все маленькие и довольно неопрятны; улицы узки и худо вымощены; садов и пустырей. Мы остановились в трактире, который считается лучшим в городе. Тотчас окружили нас жиды с разными безделками. Француженка, едущая с парижским купцом, женщина лет в сорок пять, стала оправлять свои седые волосы перед зеркалом, а мы с купцом, заказав обед, пошли ходить по городу — видели, как молодой офицер учил старых солдат, и слышали, как пожилая курносая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем своим, сапожником!

Возвратясь, обедали мы с добрым аппетитом и после обеда имели время напиться кофе, чаю и поговорить. Я узнал от сопутника своего, что он родом италиянец, но в самых молодых летах оставил свое отечество и торгует в Париже; много путешествовал и в Россию приезжал отчасти по своим делам, а отчасти для того, чтобы узнать всю жестокость зимы; и теперь возвращается опять в Париж, где намерен навсегда остаться.

Выехав из Митавы, увидел я приятнейшие места. Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь.

Нам попались немецкие извозчики из Либау и Пруссии. Длинные фуры цугом; лошади пребольшие, и висящие на них погремушки производят несносный для ушей шум. Отъехав пять миль, остановились мы ночевать в корчме. Двор хорошо покрыт; комнаты довольно чисты, и в каждой готова постель для путешественников. В нескольких шагах от корчмы течет чистая река. Берег покрыт мягкою зеленою травою и осенен в иных местах густыми деревами. Я отказался от ужина, вышел на берег и вспомнил один московский вечер, в который, гуляя с Пт.

Думал ли я тогда, что ровно через год буду наслаждаться приятностями вечера в курляндской корчме? Еще другая мысль пришла мне в голову. Некогда начал было я писать роман и хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный.

Сей первый ночлег был несчастлив для романа; боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи, в благословенном своем жилище на Чистых Прудах. Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ.

Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить иностранными языками.

Один из них сказал мне, что он имел счастье быть в Голландии и скопил там много полезных знаний. Там-то живут славно, и все гуляют на шлюпках! Нигде не увидишь того, что там увидишь. Поверьте мне, государь мой, в Роттердаме я сделался человеком! В день переезжаем обыкновенно десять миль, или верст семьдесят. В корчмах находили мы по сие время что пить и есть: Есть везде кофе и чай; правда, что все не очень хорошо.

Кроме извозчиков, которые нам раза три попадались, и старомодных берлинов, в которых дворяне курляндские ездят друг к другу в гости, не встречались никакие проезжие. Впрочем, дорога не скучна: С французским италиянцем мы ладим. К француженке у меня не лежит сердце, для того что ее физиономия и ухватки мне не нравятся. Впрочем, можно ее похвалить за опрятность. Лишь только остановимся, извозчик наш Гаврила, которого она зовет Габриелем, должен нести за нею в горницу уборный ларчик ее, и по крайней мере час она помадится, пудрится, притирается, так что всегда надобно ее дожидаться к обеду.

Долго советовались мы, сажать ли с собою за стол немцев. Мне поручено было узнать их состояние. Открылось, что они купцы. Все сомнения исчезли, и с того времени они с нами обедают; а как италиянец с француженкой не разумеют по-немецки, а они — по-французски, то я должен служить им переводчиком. Немец, который в Роттердаме стал человеком, уверял меня, что он прежде совершенно знал французский язык и забыл его весьма недавно; а чтобы еще более уверить в этом меня и товарища своего, то при всяком поклоне француженке говорит он: На польской границе осмотр был не строгий.

Я дал приставам копеек сорок: Море от корчмы не далее двухсот сажен. Я около часа сидел на берегу и смотрел на пространство волнующихся вод. Вид величественный и унылый! Напрасно глаза мои искали корабля или лодки! Рыбак не смел показаться на море; порывистый ветер опрокинул бы челн.

Мемель, 15 июня Я ожидал, что при въезде в Пруссию на самой границе нас остановят; однако ж этого не случилось. Мы приехали в Мемель в одиннадцатом часу, остановились в трактире — и дали несколько грошей осмотрщикам, чтобы они не перерывали наших вещей. Город невелик; есть каменные строения, но мало порядочных. Цитадель очень крепка; однако ж наши русские умели взять ее в 57 году. Мемель можно назвать хорошим торговым городом.

Курляндский гаф, на котором он лежит, очень глубок. Пристань наполнена разными судами, которые грузят по большей части пенькою и лесом для отправления в Англию и Голландию.

Из Мемеля в Кенигсберг три пути; по берегу гафа считается до Кенигсберга 18 миль, а через Тильзит — Но извозчики всегда почти избирают сей последний путь, жалея своих лошадей, которых весьма утомляют ужасные пески набережной дороги. Все они берут здесь билеты, платя за каждую лошадь и за каждую милю до Кенигсберга.

Наш Габриель заплатил три талера, сказав, что он поедет берегом. Мы же в самом деле едем через Тильзит; но русский человек смекнул, что за 30 миль взяли бы с него более, нежели за 18!

Третий путь водою через гаф самый кратчайший в хорошую погоду, так что в семь часов можно быть в Кенигсберге. Немцы наши, которые наняли извозчика только до Мемеля, едут водою, что им обоим будет стоить только два червонца. Габриель уговаривал и нас с италиянцем — с которым обыкновенно говорит он или знаками, или через меня — ехать с ними же, что было бы для него весьма выгодно, но мы предпочли покойное и верное беспокойному и неверному, а в случае бури и опасному.

За обедом ели мы живую, вкусную рыбу, которою Мемель изобилует; а как нам сказали, что прусские корчмы очень бедны, то мы запаслись здесь хорошим хлебом и вином.

Теперь, милые друзья, время отнести письмо на почту; у нас лошадей впрягают. Что принадлежит до моего сердца То думаю о вас, моих милых, — но не с такою уже горестию, как прежде, — то даю волю глазам своим бродить по лугам и полям, ничего не думая; то воображаю себе будущее, и почти всегда в приятных видах.

Будьте здоровы, спокойны и воображайте себе странствующего друга вашего рыцарем веселого образа! Я и сам было лег на постелю; но, около часа напрасно ожидав сна, решился встать, засветить свечу и написать несколько строк к вам, друзья мои! Я рад, что из Мемеля не согласился ехать водою. Места, через которые мы проезжали, очень приятны. То обширные поля с прекрасный хлебом, то зеленые луга, то маленькие рощицы и кусты, как будто бы в искусственной симметрии расположенные, представлялись глазам нашим.

Маленькие деревеньки вдали составляли также приятный вид. Вообще, кажется, земля в Пруссии еще лучше обработана, нежели в Курляндии, и в хорошие годы во всей здешней стороне хлеб бывает очень дешев; но в прошедший год урожай был так худ, что правительству надлежало довольствовать народ хлебом из заведенных магазинов.

Пять, шесть лет хлеб родится хорошо; в седьмой год — худо, и поселянину есть нечего — оттого, что он всегда излишно надеется на будущее лето, не представляя себе ни засухи, ни града, и продает все сверх необходимого. Он производит знатный торг хлебом и лесом, отправляя все водою в Кенингсберг. Нас остановили у городских ворот, где стояли на карауле не солдаты, а граждане, для того что полки, составляющие здешний гарнизон, не возвратились еще со смотру.

Толстый часовой, у которого под брюхом моталась маленькая шпажонка, подняв на плечо изломанное и веревками связанное ружье, с гордым видом сделал три шага вперед и престрашным голосом закричал мне: Он надулся, искривил глаза и закричал еще страшнейшим голосом: Несколько раз надлежало мне сказывать свою фамилию, и при всяком разе шатал он головою, дивясь чудному русскому имени. С италиянцем история была еще длиннее. Напрасно отзывался он незнанием немецкого языка: Наконец я был призван в помощь, и насилу добились мы до того, чтобы нас пропустили.

В прусских корчмах не находим мы ни мяса, ни хорошего хлеба. Француженка делает нам des oeufs au lait, или русскую яичницу, которая с молочным супом и салатом составляет наш обед и ужин. Зато мы с италиянцем пьем в день чашек по десяти кофе, которое везде находили.

Лишь только расположились мы в корчме, где теперь ночуем, услышали лошадиный топот, и через полминуты вошел человек в темном фраке, в пребольшой шляпе и с длинным хлыстом; подошел к столу, взглянул на нас, — на француженку, занятую вечерним туалетом; на италиянца, рассматривавшего мою дорожную ландкарту, и на меня, пившего чай, — скинул шляпу, пожелал нам доброго вечера и, оборотясь к хозяйке, которая лишь только показала лоб из другой горницы, сказал: Шалуны повеселят нас за наши гроши!

Если бы я знал, что за твари эти комедианты, ни из чего бы не поехал. Разве вы не жалуете комедии? Я люблю все, что забавно, и переплатил в жизнь свою довольно полновесных талеров за доктора Фауста с Гансом Вурстом Доктор Фауст, по суеверному народному преданию, есть великий колдун и по сие время бывает обыкновенно героем глупых пиес, играемых в деревнях или в городах на площадных театрах странствующими актерами.

В самом же деле Иоанн Фауст жил как честный гражданин во Франкфурте-на-Майне около середины пятого-надесять века; и когда Гуттенберг, майнцский уроженец, изобрел печатание книг, Фауст. Ганс Вурст очень смешон, сказывают.

Комедию, в которой не было ничего смешного. Иной кричал, другой кривлялся, третий таращил глаза, а путного ничего не вышло.

Много было в комедии, господин поручик? Разве мало дураков в Тильзите? Господин бургомистр с сожительницею изволил ли быть там? Разве он из последних? Толстобрюхий дурак зевал, а чванная супруга его беспрестанно терла себе глаза платком, как будто бы попал в них табак, и толкала его под бок, чтобы он не заснул и перестал пялить рот. Поручик садясь и кладя свою шляпу на стол подле моего чайника.

Um Vergebung, mein Herr! Дай мне кружку пива. Поручик вошедшему слуге своему. Осмелюсь спросить с моим почтением, жалуете ли вы табак? О чем он спрашивает, мосье Никола? Так она меня называет. Можно ли ему курить?

Я вам за нее отвечаю. По смерти Гуттенберговой Фауст взял себе в помощники своего писаря, Петра Шоиффера, который искусство книгопечатания довел до такого совершенства, что первые вышедшие книги привели людей в изумление; и как простолюдины того века припысывали действию сверхъестественных сил все то, чего они изъяснить не умели, то Фауст провозглашен был сообщником дьявольским, которым он слывет и поныне между чернию и в сказках.

Мадам не говорит по-немецки. Жалею, весьма жалею, мадам. Из Петербурга, господин поручик. Радуюсь, радуюсь, государь. Что слышно о шведах, о турках?

Старая песня, господин поручик; и те и другие бегают от русских. У меня везде не без друзей. Например, племянник моя служит старшим адъютантом у князя Потемкина. Он ко мне обо всем пишет. Постойте — я покажу вам письмо.

Я забыл его дома. Он описывает мне взятие Очакова. Пятнадцать тысяч легло на месте, государь мой, пятнадцать тысяч! Вы, конечно, сами там были? Хоть и не был, однако ж знаю, что турков убито околоа русских Я не люблю спорить, государь мой; а что знаю, то знаю.

Принимаясь за кружку, которую между тем принесла ему хозяйка. Разумеете ли, государь мой? Как вам угодно, господин поручик. Ваше здоровье, государь мой! Для того, что хозяйка вас так называет. Черт меня возьми, если я не по уши влюбился в свою Анюту! Правда, что она была как розовая пышка. И теперь еще не худа, государь мой, даром что уже четверых принесла. Как будто вы сами этого не знаете!

Чего говорить, что пригожа! Как вы на святой неделе вечером проехали в город, ночевал у меня молодой господин из Кенигсберга — правду сказать, барин добрый и заплатил мне честно за всякую безделку. Кушать он много не спрашивал. Ну где же смех, Лиза? Так этот добрый господин стоял на крыльце и увидел госпожу поручицу, которая сидела в коляске на правой стороне, — так ли, господин поручик.

Ну что же он сказал? Видно, он неглуп. Итак, любовь заставила вас идти в отставку, господин поручик? Проклятая любовь, государь. На миленьких ее глазенках навернулись слезы. Я топнул ногою и — пошел в отставку. На другой день после свадьбы любезный мой тестюшка вместо золотых гор наградил меня тремя сотнями талеров.

Я поговорил с ним крупно, а после за бутылкою старого реинского вина заключил вечный мир. Правду сказать, старик был добросердечен — помяни бог его душу! Он умер на руках моих и оставил нам в наследство дворянский дом. Но перервем разговор, который занял уже с лишком две страницы и начинает утомлять серебряное перо мое Все свои замечания писал я в дороге серебряным пером.

Словоохотный поручик до десяти часов наговорил с три короба, которых я, жалея Габриелевых лошадей, не возьму с собою. Между прочим, услышав, что я из Кенигсберга поеду в публичной коляске, советовал мне: В заключение желал, чтобы я путешествовал с пользою, так, как известный барон Тренк, с которым он будто бы очень дружен.

Кенигсберг, столица Пруссии, есть один из больших городов в Европе, будучи в окружности около пятнадцати верст. Некогда был он в числе славных ганзейских городов. И ныне коммерция его довольно важна. Река Прегель, на которой он лежит, хотя не шире или футов, однако ж так глубока, что большие купеческие суда могут ходить по.

Домов считается околоа жителей 40 — как мало по величине города! Но теперь он кажется многолюдным, потому что множество людей собралось сюда на ярманку, которая начнется с завтрашнего дня. Я видел довольно хороших домов, но не видал таких огромных, как в Москве или в Петербурге, хотя вообще Кенигсберг выстроен едва ли не лучше Москвы. Здешний гарнизон так многочислен, что везде попадаются в глаза мундиры. Не скажу, чтобы прусские солдаты были одеты лучше наших; а особливо не нравятся мне их двуугольные шляпы.

Что принадлежит до офицеров, то они очень опрятны, а жалованья получают, выключая капитанов, малым чем более наших. Я слыхал, будто в прусской службе нет таких молодых офицеров, как у нас; однако ж видел здесь по крайней мере десять пятнадцатилетних. Мундиры синие, голубые и зеленые с красными, белыми и оранжевыми отворотами. Вчера обедал я за общим столом, где было старых майоров, толстых капитанов, осанистых поручиков, безбородых подпоручиков и прапорщиков человек с тридцать.

Содержанием громких разговоров был прошедший смотр. Офицерские шутки также со всех сторон сыпались. Конечно, вы не письмом занимаетесь? Все знает, что у меня делается! Однако ж они учтивы. Лишь только наша француженка показалась, все встали и за обедом служили ей с великим усердием.

Вчерась же после обеда был я у славного Канта, глубокомысленного, тонкого метафизика, который опровергает и Малебранша и Лейбница, и Юма и Боннета, — Канта, которого иудейский Сократ, покойный Мендельзон, иначе не называл, как der alles zermalmende Kant, то есть все сокрушающий Кант.

Я не имел к нему писем, но смелость города берет, — и мне отворились двери в кабинет. Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: Он тотчас попросил меня сесть, говоря: С полчаса говорили мы о разных вещах: Надобно было удивляться его историческим и географическим знаниям, которые, казалось, могли бы одни загромоздить магазин человеческой памяти; но это у него, как немцы говорят, дело постороннее.

Потом я, не без скачка, обратил разговор на природу и нравственность человека; и вот что мог удержать в памяти из его рассуждений: Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим.

Дай человеку все, чего желает, но он в ту же минуту почувствует, что это все не есть. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться.

Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придет конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь.

Говорю о нравственном законе: Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно. Да и что бы с нами было, когда бы мы, так сказать, глазами увидели ее? Если бы она нам очень полюбилась, мы бы не могли уже заниматься нынешнею жизнью и были в беспрестанном томлении; а в противном случае не имели бы утешения сказать себе в горестях здешней жизни: Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве.

Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои! Он знает Лафатера и переписывался с. Он записал мне титулы двух своих сочинений, которых я не читал: Вписав в свою карманную книжку мое имя, пожелал он, чтобы решились все мои сомнения; потом мы с ним расстались. Вот вам, друзья мои, краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. Домик у него маленький, и внутри приборов. Здешняя кафедральная церковь огромна.

С великим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы и шишак благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Жаль, что здесь искусство не соответствует трогательности предмета! Француз, наемный лакей, провожавший меня, уверял, что оттуда есть подземный ход за город, в старую церковь, до которой будет около двух миль, и показывал мне маленькую дверь с лестницею, которая ведет под землю.

Правда ли это или нет, не знаю: Не знаю, как ему, а мне грустно было с ним расставаться. Он с француженкой поехал в Берлин, где, может быть, еще увижу. Он рассказывал мне много кое-чего, что я с удовольствием слушал; и хотя уже давно живет в немецком городе и весьма хорошо говорит по-немецки, однако же нимало не обгерманился и сохранил в целости русский характер. Он дал мне письмо к почтмейстеру, в котором просил его отвести мне лучшее место в почтовой коляске.

Вчера судьба познакомила меня с одним молодым французом, который называет себя искусным зубным лекарем. Я тут был — и так мы познакомились. Теперь еду в Варшаву. Польские господа, слышно, умеют ценить достоинства и таланты: Между тем как он читал, наемный лакей пришел сказать мне, что в другом трактире, обо двор, остановился русский курьер, капитан гвардии.

Он еще в первый раз послан курьером и не знает по-немецки, чему прусские офицеры, окружившие нас на крыльце, весьма дивились. В самом деле, неудобно ездить по чужим землям, зная только один французский язык, которым не все говорят.

В старинном замке, или во дворце, построенном на возвышении, осматривают путешественники цейхгауз и библиотеку, в которой вы найдете несколько фолиантов и квартантов, окованных серебром. Там же есть так называемая Московская зала, длиною во шагов, а шириною в 30, которой свод сведен без столбов и где показывают старинный осьмиугольный стол, ценою в 40 талеров.

Для чего сия зала называется Московскою, не мог узнать. Один сказал, будто для того, что тут некогда сидели русские пленники; но это не очень вероятно. Здесь есть изрядные сады, где можно с удовольствием прогуливаться. Когда меня ввели в юрту, заключавшую в себе гарем султана, я увидел перед собою женщину неимоверной толстоты, настоящую красавицу в турецком вкусе, но отнюдь не привлекательную для меня, перса; она сидела на ковре, с поджатыми под себя ногами.

Это была сама бану, которую я тогда увидел впервые в целом её объеме. Хотя с первого взгляда на жирный предмет моих мечтаний все нежные чувства, наполнявшие моё сердце и воображение, вдруг меня оставили, я восхищен был, однако ж, ласковым её со мною обращением и особенным вниманием её подруг, которые, смотря на меня как на существо высшего разряда, протягивали ко мне руки и просили щупать пульс.

Окинув взглядом юрту, я нечаянно увидел в одном углу каук прежнего моего хозяина, о котором думал и сожалел неоднократно. Пятьдесят золотых туманов, скрывавшихся в его вате, вдруг представились моему воображению в полном своём сиянии, и я решился во что бы то ни стало овладеть ими, как единственным средством к открытию себе поприща в мире, если когда-нибудь удастся вырваться из рук этих дикарей.

Я щупал пульс бану, но мысль моя и моё сердце были в кауке Осман-аги. Дело, поистине, требовало и было достойно всей тонкости ума природного исфаганца. Подумав несколько минут, я объявил с важностью, что состояние пульса благополучнейшей бану требует особенного роду кровопускания, называемого у нас Платоновым: Необычайность этого врачевания возбудила величайшее удивление в моих слушателях и в то же время удостоверила их в глубоких моих познаниях.

Бану дала тотчас знать, что она не иначе хочет пустить себе кровь, как по Платону, и, согласно с моим требованием, велела сыскать удобный для того сосуд. Я знал, что скудость кочевого обзаведения не дозволит им пожертвовать нужным в хозяйстве сосудом.

В самом деле, они пересчитали по порядку все свои мисы, чашки и сковороды и все нашли или крайне необходимыми в доме, или слишком дорогими для этого употребления. Я уже хотел намекнуть им о кауке, как вдруг бану вспомнила о своём старом кожаном стакане и приказала невольнице поискать его в углу, где лежал и драгоценный предмет моих ухищрений.

В удостоверение я, повернув стакан к свету, стал указывать на швы ножиком, неприметно подрезая их с каждым прикосновением. Разве я не бану этого гарема, что ли? Я хочу взять. Крик и брань наполнили юрту: Каук был уже в моих руках и я собирался приступить к действию, когда новое препятствие расстроило все мои соображения.

Бану испугалась моего ножика и объявила, что не хочет пускать себе кровь. Опасаясь потерять добычу, я опять пощупал её пульс и важно промолвил, что она напрасно тому противится, так как по всему видно, что ей суждено пустить кровь: Против этого не могло и быть возражения: Я совершил операцию весьма удачно и тотчас унес каук с кровью.

При наступлении ночи я вышел из улуса, как будто для того, чтобы поступить с кровью по предписаниям Платона, выпорол туманы из ваты, предал остатки каука земле, а деньги схоронил в безопасном месте. Тут я почувствовал некоторое угрызение совести: Успокоив таким образом свою совесть, в вознаграждение за туманы я послал Осман-аге с отправлявшимся в горы пастухом половину жареного ягненка, которого подарила мне жирная бану за моё врачевание.

Хаджи-Баба принужден быть разбойником[ править ] Уже год с лишком времени находился я в плену у туркменов, пользуясь полною доверенностью моего господина, который советовался со мною во всех своих делах, домашних и общественных. Считая меня надежным человеком, он сообщил мне однажды, что для рассеяния себя в скуке ему хотелось бы совершить маленький грабительский набег на Персию и взять меня с собою.

Надежда улучить случай к побегу заставила меня принять с радостью это предложение. До тех пор мне воспрещено было отлучаться за пределы пастбищ нашего кочевья: Я имел на то перед глазами пример многих из моих соотечественников. Но предполагаемый набег представлял мне возможность если не укрыться в Персии, то, по крайней мере, узнать местоположение степи для будущей в том надобности.

Туркмены предпринимают свои набеги обыкновенно в весеннее время, когда поля бывают покрыты обильным кормом, а большие дороги — караванами. Аслан-султан, собрав старейшин поколения, тысячников и сотников, предложил им на рассуждение план экспедиции.

Он имел в предмете проникнуть во внутренность Персии до самого Исфагана и в ночное время ограбить этот знаменитый и богатый город. Вожатым их в пустыне должен был быть сам Аслан-султан, опытностью и знанием местности превосходивший всех своих соплеменников; что же касается до городу, то в проводники по нему он предлагал взять меня, как знающего все исфаганские улицы, базары и закоулки.

Предположения Аслан-султана были единогласно одобрены старейшинами. Некоторые из них противились выбору меня в путеводители по городу, полагая, что, как туземец и шиит, я не премину воспользоваться первым удобным случаем и уйду от них; но по зрелом соображении и это препятствие устранено было благополучно.

Они решили, что два туркмена будут постоянно ехать возле меня по обеим сторонам и, лишь только обнаружу малейший признак измены, убьют меня как собаку. Туркмены тотчас занялись приготовлениями, откормили своих коней и для меня избрали отличного коня, который дважды выиграл награду на их скачках. Они одели и вооружили меня по-туркменски, дали большую баранью шапку, баранью бурку, саблю, лук, стрелы и огромное копьё с накладным острием.

За седлом у меня находились мешок с ячменем и длинная веревка для привязывания лошади с железным клином, который для этой цели вколачивается в землю. Жизненные припасы каждого из нас состояли из шести печеных яиц и нескольких листов хлеба; остальное должно было зависеть от счастливого случая и личной способности каждого переносить голод.

Со времени моего плена я имел довольно случаев приучиться к жизни, сопряженной с трудами и недостатком: Я не позабыл добыть из земли известные пятьдесят туманов и тщательно спрятал их в своём кушаке.

Судьба прежнего моего хозяина наполняла сердце моё печалью; я обещал ему, если только успею бежать от туркменов, склонить его друзей и родственников к представлению за него выкупа. Он будет рад завладеть моим имением. Она тотчас сыщет себе другого мужа. Я должен умереть в неволе; для меня нет надежды. Ах, если б я имел теперь все те мерлушки, которые хотел купить в Мешхеде! Узнай, пожалуй, из любопытства, какая теперь цена мерлушек в Стамбуле. Несчастное его положение растрогало меня до такой степени, что я хотел было уже поделиться с ним прежде бывшими его туманами, но благоразумие вскоре одержало верх над опасными порывами чувствительности, и деньги злополучного Осман-аги остались в моем кушаке.

Я не знал тогда, что это скудное имущество станет для меня источником величайших бедствий. Кочевой звездочёт определил день и час для благополучного отъезда, и мы пустились в дорогу. Мы выступили на закате солнца и ехали всю ночь. Нас было всего двадцать человек. Товарищи мои принадлежали к разным соседственным улусам и почитались в степи самыми опасными головорезами; они ехали на прекрасных конях, столь справедливо славящихся во всем мире своею легкостью, неутомимостью и быстротою, и все более или менее были отличные всадники.

Луна бледными лучами освещала нашу толпу, и я думаю, что при тусклом её свете мы должны были казаться такими отчаянными руфиянами, каких редко можно видеть на земной поверхности. Что касается до меня, то, хотя природа не создала меня героем, я умел, однако ж, принять на себя и, пока не было опасности, поддерживать такую грозную и воинственную наружность, что мои товарищи могли подумать, будто в лице моем приобрели для себя нового Рустама. Я принужден был удивляться ловкости и уменью, с какими Аслан-султан вел нас через лесистые горы, окружающие степи Кипчака.

Узкие тропинки, вьющиеся по краям пропастей, крутые спуски, утесы, почти отвесно возвышающиеся перед нами, на которые надобно было взбираться, ужасали меня, не привыкшего к подобным путешествиям; но мои товарищи, полагаясь на твёрдый и верный шаг своих коней, следовали по ним без малейшего опасения. Проехав хребты гор, мы спустились на бесплодные равнины. Персии, где опять опытность нашего предводителя обнаружилась в полном блеске.

Он знал наизусть каждую тропинку: Не менее достойным удивления находил я в нем особенное искусство узнавать множество вещей по следам животных: Мы пробирались населенными персидскими областями с величайшею осторожностью; днём отдыхали в местах уединённых, а ночью быстро подвигались вперёд.

Наконец, проехав около фарсахов, прибыли мы в окрестности Исфагана. Итак, наступило время собрать плоды нашего предприятия и доказать личную храбрость каждого из нас; но, когда узнал я подробно о намерении моих товарищей, бодрость моя должна была уступить место унынию. Они имели в виду вторгнуться ночью в город мало оберегаемым входом; проникнуть тишком до самого шахского караван-сарая, где обыкновенно в это время года собираются во множестве богатые купцы с наличными деньгами; захватить что можно из их сундуков; похитить несколько человек их самих и, прежде нежели тревога распространится по городу, воротиться к месту, из которого выехали.

Я находил такой план действия столь опасным и невозможным, что решился его опровергать. Но Аслан-султан, грозно посмотрев на меня, сказал: Если не будешь действовать усердно, то, клянусь пророком, я сожгу твою душу! Нам уже однажды удалось очистить этот город именно таким образом, — почему ж теперь нельзя? Он велел мне ехать возле себя, сам сторожил меня с правой, а другому руфияну поручил наблюдать за мною с левой стороны.

Оба они положительно мне объявили, что, если хоть малейше пошевелюсь в сторону, тотчас поднимут меня на копья. Зная местоположение как нельзя лучше, я повёл их через развалины, окружающие город с восточной стороны, и таким образом мы проникли в обитаемые улицы, на которых глубокая тишина господствовала в то время ночи. Подъехав к месту предначертанных подвигов, мы остановились под сводами одного развалившегося дома, лошадей оставили под присмотром двух туркменов, а сами пошли пешком к караван-сараю, избегая по возможности базаров, где обыкновенно полицейская стража имеет своё пребывание.

Из предосторожности мы назначили сборное место за городом, в известной нам долине, на случай, если б были принуждены разбежаться в потемках в разные стороны. Наконец мы достигли ворот главного караван-сарая. Сердце во мне забилось жестоко: Все кругом нас покоилось.

Ворота были заперты; я велел моим свирепым товарищам остановиться в стороне, взял в руки камень и начал стучать в замок, зовя старого привратника по имени: Что за грязь ты ешь? Видя, что сделал промах, я должен был, как последнее средство, объявить своё имя, и сказал: Я привез вам хорошие новости и надеюсь на подарок. Наш Хаджи, который так превосходно брил мне голову? Тут он стал отодвигать тяжелый запор, и ворота, отворяясь со скрипом, представили нашим глазам маленького ростом старичишку, в ночных штанах, с чугунным светильником в руке.

При помощи этого слабого света мы успели завидеть, что двор был завален тюками товаров. Один из наших тотчас опрокинул хилого привратника, и мы все толпой ворвались в караван-сарай. Нападение туркмен на караван-сарай. Опытные в таком роде приступов, товарищи мои прямо кинулись туда, где стоило того, чтоб грабить. Они мгновенно завладели мешками с золотом и серебром; но всего более желали похитить несколько человек знатнейших купцов, которые могли б впоследствии представить им за себя богатый выкуп.

Прежде, нежели ближайшие жители узнали о случившемся нападении, они уже захватили троих рабов божьих, которых нашли покоящимися в караван-сарае на шитых золотом подушках, под одеялами из драгоценной шалевой материи; связали им руки и ноги, по своему обычаю, и отправили в сборное место, посадив на лучших своих коней позади всадников. Зная все уголки караван-сарая и конурки, занимаемые богатейшими купцами, я вошел потихоньку в одну из них, именно ту, в которой жил прежде мой хозяин, Осман-ага, и утащил небольшой ящик, похожий на купеческую дорожную шкатулку.

Я крайне обрадовался, найдя в нем тяжелый мешок, и спрятал его тотчас за пазуху, хотя в потемках не мог удостовериться, какая в нем заключалась монета. Когда мы приводили к окончанию свою работу, весь город уже находился в движении.

В первую минуту тревоги служители, конюхи, погонщики, бывшие в караван-сарае, все ушли на крышу. Вскоре жители ближайших улиц начали стекаться толпами, не зная, однако ж, что им делать и от кого защищаться. Начальник городской полиции и его урядники, взобравшись также на крышу, ещё более усиливали замешательство, крича во все горло: Несколько выстрелов сделано было наудачу; но, благодаря мраку и безначалию, мы успели пробраться сквозь народ и ускакать без всякого урона.

Во время самого грабежа и во время отступления я несколько раз хотел оставить отчаянную шайку моих товарищей и скрыться в каком-нибудь закоулке, но боялся, чтоб моя туркменская одежда не навлекла на меня мщения разъяренной черни, прежде нежели успею объяснить ей причину моего преображения. Притом я неосторожно объявил своё имя привратнику караван-сарая. Посему, когда б и уцелел от суматохи, то кто мог меня удостоверить, что бейлербей не воспользуется этим случаем и, переименовав мою голову в туркменскую, не представит её в Тегеран при донесении, как доказательство блистательной победы, одержанной им над хищниками?

Я терзался нерешимостью, думал, нет ли возможности ускользнуть в отцовскую лавку, и проклинал судьбу, поставившую меня в такое ужасное затруднение, как вдруг почувствовал на плече тяжелую лапу, которая, схватив меня, сильно пихнула вперёд. Я оглянулся и с трепетом увидел за собой свирепое лицо Аслан-султана, воспламененное разбоем и остервенением, облитое потом и кровью; глаза у него пылали, как у тигра. Слова эти решили все мои недоумения. Чтоб доказать моё усердие, я бросился с саблей в руке на одного перса, который в ту минуту пробегал мимо нас, и грозно закричал, что ежели он тотчас не сдастся и не последует за мною, то убью.

Перс начал молить о пощаде обыкновенными восклицаниями: Ради души вашего отца! Оставьте меня в покое! Голос этого несчастного глубоко отразился в моем сердце: И так старался, и этак старался… Ни один ученик не получал столько наказаний высокой степени тяжести, сколько родной сын. Не будь он с рождения таким хорошим магом — нипочем бы не выжил! Наказывал Магистр, наказывал — и донаказывался. Любое воспитание должно иметь какие-то пределы.

Сынок взбунтовался против отца — и кончилось это тем, чем кончилось. Попавшиеся под руку драгоценные магические причиндалы летели на пол. Секретные бумаги рвались в клочья и заливались чернилами. Талантливый мальчишка с легкостью отводил защитные чары и продолжал разносить кабинет в клочья. Движение руки — и мрак рассеялся. Смертоносные молнии отброшены небрежным жестом. Этот мерзкий шедевр дурновкусия! И впрямь похоже на Архимага. Вот эту дрянь я непременно сожгу!

Причем там, где она была создана! В той самой заброшенной башне! Кто знает, что сталось бы, если б мальчишка предпочел какой-нибудь другой объект для выражения своей мести… Багровое облако на картине продолжило свой путь и те, едва заметные иероглифы, все более отчетливо проступали на фоне пламенеющего заката. Рисунок вспыхнул и сгорел синим пламенем. Сгорел в единый миг, а на его месте… На месте рисунка стоял Архимаг. Не такой, как на самом деле, а такой, каким был нарисован.

Вот только он больше не был нарисованным. Вокруг него багрово мерцал закат. Мерцал, постепенно вытекая из Башни, заполняя собой. Когда в магическом Ордене посреди бела дня наступает закат, это никого особо не волнует: Неуемную злость на отца сменил ужас. Ужас от осознания содеянного. Он только что выпустил из картины запертое в ней чудовище, и неизвестно теперь, чем это кончится. Как называется мой Орден? Так как он называется? Проводи меня к своему… Архимагу… — плотоядно улыбнулось сошедшее с картины чудовище.

И в этот миг в башню ворвался Великий Магистр Ксаул. Он уже побывал в своем кабинете и был неописуемо зол. В руках у него был боевой жезл и, судя по всему, он собирался попросту уничтожить своего сына. Нарисованный Архимаг уничтожил его. Одним движением нарисованной руки. Мальчишка онемело тряс головой, тщетно пытаясь проснуться. С ужасом поглядев на то, что осталось от его отца, мальчишка втянул голову в плечи и шагнул к тому, что именовало себя Архимагом Ордена Черных Башен.

Для этого потребовалось переступить через пепел отца — и мальчишка сделал. Сделал, потому что очень боялся стать пеплом сам… а может, просто потому что был сыном своего отца, пусть и непохожим. Переступивший через пепел отца, онемевший от ужаса мальчишка повел чудовище туда, где, как он знал, сейчас находится Архимаг. Резкий рывок за руку… Мальчишке показалось, что его вырвали из него. Вот же он идет! Кто-то, кто рванул его за руку. Там сейчас будет очень весело!

Мальчишка обернулся и посмотрел на того, кто все еще держал его за руку. На человека, чей автопортрет он так часто рассматривал у себя в башне. Об отце он уже и думать забыл… да и то сказать — кто будет долго думать о человеке, который ни о ком, кроме себя, никогда не. Никто за нами не придет, потому что мы уходим. И туда за нами никто не последует. Это мы сможем вернуться. Когда сами этого захотим. Восхищение в его голосе перехлестывало за опасный предел. Я надеюсь, ты не против?

Кстати, откуда ты узнал про мой побег? Только оплавленная убиенным Великим Магистром Ксаулом стена башни — стена, с которой он так старательно стирал проклятую картину, стирал, да так и не смог стереть. Все перспективы в этом ордене — дерьмо!

Мы никогда туда не вернемся! Как и предсказывал Эстен Джальн, в обиталище Архимага было весело. Веселье, правда, получалось своеобразное. Да вдобавок и недолгое. Нарисованный Архимаг, ведомый призраком мальчишки, вступил в святая святых — личный кабинет Архимага Ордена Черных Башен.

Сидевший за столом и работавший с какими-то бумагами Архимаг поднял. На него смотрела мерзкая рожа, и что хуже всего — его собственная. Перетрудился, озабоченно подумал Архимаг. Вот ведь до чего дошел — сам себе мерещится начал. Наипростейший способ изгнать привидение — плюнуть на. Архимаг так и сделал. Вот тут уже Архимаг осознал серьезность происходящего и призвал на помощь все свои магические силы. Собрал их в единый кулак — и ударил. Такой удар свалил бы с ног даже Великого Магистра.

Даже сам Архимаг вряд ли устоял бы на ногах, попади он под такой удар. Однако существо оказалось абсолютно неуязвимым. Казалось, оно и вовсе не замечает атаки. Оно не сражалось, не выставляло щита, не призывало демонов, не извлекало из воздуха волшебный меч — оно просто медленно наступало. Наступало, надвигалось, приближалось… Спокойно и неотвратимо. Призывать на помощь кого-то из магов охраны было уже поздно — да и кто из них сможет защитить Архимага от него самого?!

Кто из них вообще разберется, с кем следует сражаться?! Архимаг попытался воспользоваться аварийным магическим порталом, но тот отчего-то не сработал. Видимо, в нем произошла незапланированная авария. Чудовищная карикатура надвинулась, заслоняя собой мир, ее окружал багровый закат… Закат?. Теперь победитель выглядел почти как человек. Иллюзия распалась — ведь ее никто не поддерживал, она свою задачу выполнила. Поглотил и не заметил?!

Что-то здесь не так… Спасибо тебе, мой неведомый создатель, за жизнь мою, но что-то ты задумал, а мне не дал знать. Даже тебе не дано повелевать. И я не буду следовать чужим желаниям. У меня есть. Многие маги подметили странные и пугающие перемены, произошедшие с их Архимагом, но никто из них не догадался, что это и не Архимаг вовсе.

Хотя… В подлинность нового Архимага поверили не. Вот не похож стал на себя наш самый-самый главный маг, и все. То есть похож, конечно, очень даже похож, ну просто вылитый, в двух шагах не отличишь, но… все равно не похож. Правда, вслух о таком не говорили. Вслух о таком никогда не говорят. Больше по углам шептались.

По углам о таком завсегда шепчутся, даже если шептаться не о. А уж если есть о чем… тогда на таком шепоте дворец возвести можно, такой шепот, он прочней, чем гранитные скалы. Но ни слова вслух, тайна!

В самом деле, не скажешь же самому-самому главному, что он — это вовсе не он, а кто-то совсем другой? Даже во сне не скажешь. Потому что если он — это все-таки он — голову откусит и не поморщится! Ну, а если он — это все же не он — тем более откусит! И во сне, и наяву, и в любом другом состоянии. Так что те, которые догадывались — те помалкивали, да по углам шушукались.

И не просто перестали шушукаться. Кто знает — куда? В такие вещи лучше носа не совать. Потому как те, которые совали, вместе с носом потеряли голову, а также все остальные части тела… Бесшумной тенью рыская по собственному Ордену, Архимаг без страха и сожаления поглотил всех, кто сомневался в его личности.

Ни один из них не сумел ему противостоять, а кто и сумел бы — так не решился. Когда твой противник вместо того, чтоб защищаться, раздумывает, ты это или не ты — с таким легко бороться. С одним только врагом Архимаг не справился. Старейший маг в Ордене. Участвовал в его основании. Такого нужно было поглотить во что бы то ни стало… да вот не вышло. У него и башня-то вся такая невзрачная, и караульные демоны насквозь пьяные — а только не так все было, как оно издали показалось… Сунулся было Архимаг в башню — а демоны его бутылками пустыми закидали.

Шарахнул он по ним всей своей силой, да промахнулся. Бросился в атаку — опять промахнулся. Да не просто промахнулся — заблудился. До вечера блуждал, пока свою собственную башню нашел. И ведь никого же не спросишь ни о. Кто поверит, что Архимаг забыл, где его башня находится? Опять по углам шептаться начнут. Снова, значит, шептунов поглощать? Так и одному остаться недолго. Какой же он тогда Архимаг? Было еще что-то, что удерживало его от дальнейших поглощений.

Думая о них, он теперь испытывал некий смутный ужас, словно они могли грозить ему самому. И тогда порешил Архимаг Зикера этого к себе вызвать. Не посмеет ведь не прийти. А не придет, так и послать за ним. Разных подручных магов вокруг — хоть посохом колоти. А тут уж мы его и… Такого нужно поглотить.

Слишком опасен, чтобы оставаться в живых… Дверь распахнули без стука. Архимаг поднял голову и увидел своего врага. Невысокий худой старик в мягком сером плаще смотрел на него яркими пронзительными глазами. Я его найду, приму, а потом поглощу.

А ты мной отравишься. Кем бы ни было это неведомое существо, но у него нет разума. Есть лишь нечто, отдаленно его напоминающее. Оно не разумно, оно всего лишь притворяется разумным. Однако сила его такова, что с ним не справится даже десяток таких, как Зикер. А значит, придется с ним смириться. И мозги организовать придется. Потому что если эту карикатуру на мага не снабдить мозгами — последствия могут быть самыми чудовищными.

За неделю не отрастают. Он, конечно, похож на бывшего… нелепое, карикатурное сходство… Стоп! Если бы кто-нибудь нарисовал карикатуру на бывшего Архимага… И этот кто-то — не кто иной, как Эстен Джальн! Создать тварь такой потрясающей силы. Что ж — браво, Эстен! И ведь я советовал им не связываться с тобой! Отпустить твои прегрешения, а потом и тебя самого из Ордена. Эх, никто стариков не слушает.

А ведь стоило. Иногда это помогает дожить до старости. Что ж, если так… многое становится понятным. Казненный художник ненавидел Архимага лютой ненавистью. Вот и создал перед смертью нечто, что ждало своего часа. Интересно, как это все происходило? И, главное, чего добивался Джальн? Зачем ему это рукотворное чудовище? Да еще и в кресле Архимага… зачем? Или у меня воображение на старости лет разыгралось? Но… все эти исчезновения магов… запрет на любые расследования… А кроме того, он действительно кажется нарисованным.

Однако если эти исчезновения не случайны, то… Внезапно Зикер заметил, что говорит вслух. Не очень громко, но все. Он замолчал, огляделся и додумал уже молчком. Тварь, настроенная на поглощение магов, скорей всего означала одно — Джальн собирался уничтожить Орден поголовно. Что-то, отменившее эти планы. Чудовищная машина разрушения застыла, не пройдя и половины дороги. Поразмыслив, Зикер отправился в свою башню и выпил с демонами пару бутылок самогона.

Немного побузил и уснул. Храпел так, что аж башня дрожала… …Храпеть и сотрясать башню было тяжело, но демоны старались. Пройдя тайными, одному ему ведомыми ходами, Зикер оказался в башне казненного художника. Предстояло многое выяснить, и он не собирался терять времени… …Когда все выяснилось, Зикер удивлялся только одному — как он не заметил этого раньше?

Вот — неаккуратный, небрежный такой, мазок на носу, а на ухе лессировка не просохла… теперь уж и не просохнет никогда, сгоревшие картины не сохнут. Впрочем, и не мокнут. Сгоревшие картины — вещь вполне неуничтожимая, уже хотя бы потому, что они и без того не существуют… эх, да что там — делать-то теперь что? Уничтожить чудовище, впитавшее стихию огня? Мало того, что он поглотил всех, кого смог, и теперь владеет их силой, так у него еще и канал в огненную стихию. В одиночку такое не перекроешь.

И всем орденом — вряд. Это если остальные вообще поддержат. И даже те, что поверят — поддержат ли? Тут что-то другое нужно придумать. Раз нельзя уничтожить чудище, быть может, стоит попробовать сделать из него человека? Ну хотя бы мага, если человека не выйдет. Он и сам что-то такое о себе понял. Не стал же жрать весь Орден подряд, хотя его создатель, бесспорно, именно на это и рассчитывал. Не стал… значит, понял, что как всех сожрет — тут же ему и крышка.

Потому как задачу свою он выполнит. А ему жить охота. Вот только он пока не совсем понимает, как это делается, и если ему помочь… очень противно, а придется. Убить его — все равно что пробку из парового котла не вовремя выбить. Никакая магия не предохранит. От всех наших Башен одни щепки останутся. Или не щепки — камни? Черт его знает, что в таких случаях остается. Неприятное решение было принято. Оставалось сжать зубы и приступить к его исполнению.

Аудиенции у Архимага Зикер добился легко. Видать, никто другой не догадался пообещать новоиспеченному Архимагу мозги. Или же просто больше никто не догадался, что у того они отсутствуют? Когда Зикер Барла Толлен вошел в кабинет Архимага, тот увлеченно давил мух на подоконнике. Он был настолько поглощен этим захватывающим процессом, что попросту не заметил вошедшего.

А когда заметил — испуганно отпрыгнул от окна и, смутившись, спрятал руки за спину. Зикер и бровью не повел, словно бы давить мух и впрямь достойное занятие. В самый раз для Архимагов. Я занят важным делом.

До вечера не так уж. Тому, кто совершенно не ведает, что такое мозги, можно выдать за них все, что угодно. Тем более, что он ни у кого ни о чем не решится спросить. Разумеется, Зикер не собирался доставать Архимагу настоящие мозги. Если честно, он просто не умел приживлять реальные органы ожившим карикатурам. Да и никто этого не умел. По крайней мере, Зикер не знал ни одного такого умельца. И даже не слышал о таком. Зикер собирался как следует поколдовать над Архимагом — так, чтобы превратить его в осмысленное существо.

По крайней мере, Зикеру казалось, что это. Более того, тогда ему казалось что это — наилучший выход. Потому что если все пройдет как задумано, он обретет контроль над этим чудовищем. Мозги ведь нужно обучать, воспитывать. Сам Архимаг с такой задачей не справится — а он, Зикер, этак кстати окажется под рукой. Кому и быть, как не ему? Кто еще понял так глубоко всю сущность этого нарисованного чудовища? А там… Выманить его за пределы Ордена, в какую-нибудь пустынную местность, отсечь от источника силы и убить.

Если повезет, еще и в живых останешься. А может, и вообще не стоит его убивать? Если объяснить ему, что его жажда поглощения чревата гибелью для него. Если обучить и воспитать.

Такая фигура может быть очень полезна. Что греха таить, Зикер, конечно, старейший маг Ордена и все. Один из лучших мастеров. Пожалуй, единственный ясновидящий — если не считать тех мальчишек, которым кажется что они что-то видят… то видят, то не видят — что с них взять? И это ему Великие Магистры уступают дорогу — они ему, а не наоборот! Но… силы-то уже не те… Какой-нибудь юный нахал, шалопай и халтурщик, еще и первую мантию не износивший, шутя его на обе лопатки положит.

Да… сила — она или есть, или нет ее… Не сегодня-завтра всем станет понятно, что Зикер Барла Толлен далеко не такой великий герой, как. А значит, такую фигуру, как ручной Архимаг, нипочем нельзя терять! Карманное чудовище — это хорошо. Да и что, в самом деле, может болеть у карикатуры?

У нарисованных магов есть и свои преимущества перед живыми. В единый миг Зикер вознесся на самую вершину. Тайный контроль над Орденом гораздо мощнее, чем явный. А умный контроль — это всегда контроль незаметный. По крайней мере, заметный не для. Занял — и занял. Воля Архимага — закон для прочих, о чем тут говорить? А что несогласные обзавелись дурной привычкой куда-то исчезать, все уже и так поняли. Зикер блаженствовал, выстраивая политику Ордена так, как ему давно хотелось.

Великие Магистры, кланяясь, благодарили его за мудрые советы.

Предание.ру - православный портал

А потом опять кланялись и снова благодарили. Однажды, привычным небрежным жестом распахнув дверь кабинета Архимага, Зикер вдруг столкнулся взглядом со своим ручным чудовищем. Столкнулся — и замер. У Архимага были совсем другие. А еще — улыбка. Улыбка, не предвещавшая ничего хорошего.

Глубоко вздохнув, Зикер сделал шаг и вошел. Дверь захлопнулась за ним, словно крышка гроба. Зикер молча глядел на Архимага. И на помощь никто не прибежит… Ненормальная муха монотонно билась в стекло.

Ее омерзительное жужжание лезло в уши, мешало думать… Вот. Я буду делать с тобой то, что ты делал со. Этот Архимаг и в самом деле соображал, что к чему. Но что с ним произошло? Кто потрудился над ним? Кого из тайных недоброжелателей подозревать в первую очередь? Как бы узнать, чьих это рук дело? Того, который занимался логическими выводами. Теперь я сам могу… Я поглотил его не для силы. Того, что ты мне дал, было недостаточно. Добыв недостающее, я понял, почему ты дал мне так мало.

Так тебе было удобнее. Я много что понял. И, в частности, то, что ты — с моей помощью — пытался нанести Ордену вред. Мне хотелось, чтобы все оценили выгоды своего пребывания поблизости от. Ты даже не скрываешь этого! Древняя Империя жаждет возрождения! Я не вижу смысла врать тому, кто настолько слабее. Так вот, я серьезно намерен возродить нашу древнюю Империю.

Недавно я создал при своей особе Секретный Отдел. Быстро пробежав глазами текст, Зикер поднял побледневшее лицо на Архимага. Орден, конечно, никуда не делся — но маги, как никто другой, умеют уходить в тень и становится незаметными. Если им это. Ну, в самом деле — какая связь между магами и менестрелями?

Да и произошли эти события слишком далеко друг от друга. И во времени и в пространстве — далеко… Лишь тот, кто видит таинственную вязь событий, тот, для кого нет важного и неважного, тот, для кого все случайности закономерны, а закономерности случайны, мог бы, наверное, узреть продолжение тех древних событий — такой же почерк судьбы, ту же прямоту движений — в руке менестреля, решительно вцепившейся в трактирную стойку.

Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана/Весь текст

Мог бы узреть — если бы задался подобной целью. Но, видно, он был чем-то занят. Поэтому никто не наблюдал этих событий. Разве что одно чудовище. В отличие от разных там рассеянных провидцев, чудовища всегда вовремя оказываются на месте.

Они всегда видят то, что их интересует. Тяжелое, темное, страшное, оно стояло в густой тени, и его мутные глаза сквозь ярко освещенное окно таращились на менестреля. Не надо думать, что чудовище лично шлялось по всем интересующим его местам. Оно обитало и продолжало обитать в своем обиталище. И тем не менее ухитрялось присутствовать во плоти везде, где происходило что-либо для него интересное, не покидая собственного дома. На то оно и чудовище. У него и возможности чудовищные.

Могут ведь боги быть вездесущими до назойливости? А почему чудовищу нельзя? Оно хоть и не бог никакой, а все-таки… и насчет того, что не бог… это как посмотреть… Непроглядные глаза чудовища капля за каплей впитывали в себя каждое движение менестреля. Небрежные взмахи его рук. Вот он широким и чуть театральным жестом швырнул на стойку пригоршню золотых монет. Прикрикнул на и без того заторопившегося хозяина.

Вот и столик он для себя отвоевал. Не по хорошему отвоевал. Попросту взял и выгнал пару-тройку засидевшихся пьянчужек. Но пьянчужки были своими, а он — чужак. Как он вообще смеет?. Сегодня на площади он пел так, что слезы сами покидали глаза, а золото — кошельки честных граждан. Так поэтому он, что ли, решил, что ему все можно? Ему уже заплатили за песни. А за этакое хамство и плата отдельная. С грохотом обрушившись на стул, менестрель потребовал вина.

Он был уже мертвым, но еще не знал об. Живые часто не знают, что они уже мертвые. Ходят, говорят, пытаются что-то делать… Чудовище всегда удивляла эта особенность человеческих существ. Но эта смерть входила в его чудовищные планы. А раз покойный сам для себя старается — тем. И даже не слишком долго. Ну нельзя себя так вести в чужом месте.

Так буянить можно там, где тебя уже все знают и связываться побоятся — или не захотят. А здесь ты — чужой. А значит — мертвый, потому что здесь тебя никто не боится.

Никто ведь не знает, что лет десять назад ты был одним из лучших бойцов. Зато сам ты после второго кувшина вина забываешь, что эти десять лет уже миновали. А вот и вино! Как раз два кувшина.